*Сон* и *Нос*.

Язык, где смещены сами понятия добра и зла.

*Сон* упорно превращается в *нос*.

Понять ничего нельзя. В.Соловьёв написал *Оправдание добра*. Но выше и глубже добра ничего нет и, следовательно, оправдывать, защищать его нечем. Взять да и поменять там добро и зло местами. То есть заполнить противоположным смыслом. И ничего не изменится.

Названо зло добром, а добро – злом, и всё, и конец. Ничего не докажешь.

чехов
*Пляж* это мечта Чехова.

Загорать, кататься на лодке. За два с половиной месяца до смерти он пишет жене: *Один страстный рыболов преподал мне особый способ рыбной ловли, без насадки; способ английский, великолепный ... Быть может, ты подберёшь лёгонькую, красивенькую и недорогую лодку. Или узнай там, где у них магазин, и побывай в магазине. Чем легче лодка, тем лучше. Спроси цену, запиши название и N лодки, чтобы потом можно было выписать, и спроси, можно ли отправить лодку как простой товар. Дело в том, что железная дорога отдаёт под лодку целую платформу и потому проезд лодки обходится в 100 рублей*. Пишет сестре за неделю до смерти: *Надо чтобы ты в свободную минуту в ватерпруфе (шутливое название ватерклозета), что с изразцами, велела в окне сделать форточку, которую можно было бы открывать. Только надо сделать очень хорошо... Марки не бросай, оставляй для меня*. За три дня до смерти Чехов упросил Книппер купить белый фланелевый костюм... В нём его и повезли вместо лодки, в вагоне для устриц. Чехов всё пытался выкарабкаться из гоголевского бреда, выправить русскую литературу, придать ей безопасную плоскость и твёрдость, но сама судьба тянула его назад. Даже физиология у Чехова нехорошая, декадентская. В молодости ещё воспаление брюшины, геморрой, импотенция, потом чахотка и сопутствующая этой болезни эротомания. В последних годах Чехова, в этом предсмертном упивании жизнью человека с гнилыми лёгкими есть нечто страшное и одновременно пошлое. Полная фантастика и полная обыденность. Гоголевщина.

И, как и у Гоголя, не реализм, а иллюзионизм. Реалист Бунин, повторяя булгаринские упрёки Гоголю, саркастически писал по поводу чеховских пьес:

*Помещики там очень плохи. Героиня *Вишневого сада*, будто бы рожденная в помещичьей среде, ни единой чертой не связана с этой средой, она актриса, написана только для того, чтобы была роль для Книппер. Фирс – верх банальности, а его слова: *человека забыли* – под занавес? Да и где это были помещичьи сады, сплошь состоявшие из вишен? *Вишнёвый садок* был только при хохлацких хатах. И зачем понадобилось Лопахину рубить этот *вишнёвый сад*? Чтобы фабрику что ли, на месте вишнёвого сада строить?* Тут глубже. Это, в общем, придирки. А Бунина взбесила ирреальная атмосфера его пьес, ИЗДЕВАТЕЛЬСКИ реалистичная.

 



чехов
Незадолго до смерти Чехов написал Книппер:
*Ты спрашиваешь: что такое жизнь? Это всё равно, что спросить: что такое морковка? Морковка есть морковка, и больше ничего не известно*. Неизвестно – и хорошо, неизвестно – и ладно. Сиди и ешь морковку – в ней витамины. Несчастная Книппер писала: *Ночью долго не засыпала, плакала, всё мрачные мысли лезли в голову. Так, в сутолоке, живёшь, и как будто всё как следует, и вдруг всё с необыкновенной ясностью вырисовывается, вся нелепица жизни. Мне вдруг так стало стыдно, что я зовусь твоей женой. Какая я тебе жена? Ты один, тоскуешь, скучаешь... Ну, ты не любишь, когда я говорю на эту тему. А как много мне нужно говорить с тобой! Я не могу жить и всё в себе носить. Мне нужно высказаться иногда и глупостей наболтать, чепуху сказать, и все-таки легче. Ты это понимаешь или нет? Ты ведь совсем другой. Ты никогда не скажешь, не намекнешь, что у тебя на душе, а мне иногда так хочется, чтобы ты близко, близко поговорил со мной, как ни с одним человеком не говорил. Я тогда почувствую себя близкой к тебе совсем. Я вот пишу, и мне кажется, ты не понимаешь, о чём я говорю. Правда? То есть находишь ненужным*. Чехов такие письма вполне понимал и, как врач, посоветовал жене поставить клистир. Аналогичный ответ Антон Павлович написал и сестре: *Не понимаю, отчего, как ты пишешь, на душе у тебя тоскливо и мрачные мысли. Здоровье у тебя хорошее ... дело есть, будущее как у всех порядочных людей – что же волнует тебя? Нужно бы тебе купаться и ложиться попозже, вина совсем не пить или пить только раз в неделю и за ужином не есть мяса. Жаль, что в Ялте такое скверное молоко и тебя нельзя посадить на молочную пищу...* Подобное издевательство, конечно, можно объяснить глубоким, проходящим через всю жизнь пренебрежением к женщине. Суть глубже.

Конец *Чайки* - жуткое паясничание: *Дорн: Ничего. Это должно быть, в моей походной аптечке что-нибудь лопнуло. Не беспокойтесь. (Уходит в правую дверь, через полминуты возвращается.) Так и есть. Лопнула склянка с эфиром. (Напевает.) *Я вновь пред тобою стою очарован...* ... (перелистывая журнал, Тригорину) -Тут месяца два назад была напечатана одна статья... письмо из Америки, и я хотел вас спросить, между прочим... (берёт Тригорина за талию и отводит к рампе) так как я очень интересуюсь этим вопросом... (Тоном ниже, вполголоса.) Уведите отсюда куда-нибудь Ирину Николаевну. Дело в том, что Константин Гаврилович застрелился...*

Чехов назвал *Чайку* комедией. Лишь через три поколения протёрли глаза: да это не просто комедия, это фарс. Дело в том, что Чехов несомненно считал себя реалистом. Но так же несомненно он саму реальность считал фарсом. Как таковую. Более того. Сам факт называния *Чайки* комедией тоже был фарсом, издевательством. Глумлением над всем этим реальным миром, над собеседниками, зрителями и, наконец, над самим собой.

Реализм, но реализм критический. Реализм как ненависть к реальности. Даже бунт против реальности, именно за счёт её утрированной, ненормальной прорисовки на манер Толстого , делавшего это совсем серьёзно и так и думавшего. Чехов же не думал, не мог думать.

Станиславский:
*Чехов был уверен, что он написал весёлую комедию, а на чтении все приняли пьесу как драму и плакали, слушая её. Это заставило Чехова думать, что пьеса непонятна и провалилась*.

Немирович-Данченко: *Чехов боролся со смущением и несколько раз повторял: я же водевиль писал ... В конце концов мы так и не поняли, почему он называет пьесу водевилем, когда "Три сестры" и в рукописи назывались драмой*. А это и невозможно понять. Чехов и сам себя не понимал, не знал, чего хотел. Ушёл с читки пьесы расстроенный и обозлённый. Но он очень хорошо ЧУВСТВОВАЛ ситуацию, реальность. Так чувствовал, как это разным станиславским и немировичам и не снилось. И он глумился над ними, и отводил душу на репетициях.

Артист Леонидов очень огрублённо и очень наивно, совершенно не понимая сути происходящего, доносит до нас перлы чеховского хэппенинга, настоящего, великорусского, от которого малоросс Гоголь на том свете плакал от зависти:
*Чехов любил режиссировать в своих пьесах. Но все его замечания были очень краткие и больше касались мелочей ... Когда я допытывался у Чехова, как надо играть Лопахина, он мне ответил: *В жёлтых ботинках* ... Муратова, игравшая Шарлотту, спрашивает Антона Павловича, можно ли ей надеть зеленый галстук. – Можно, но не нужно, – отвечает автор. Кто-то спрашивает, как надо сыграть такую-то роль. *Хорошо*, – последовал ответ. Мне сказал ... – Послушайте, Лопахин не кричит. Он богатый, а богатые никогда не кричат*.....

 

 

Станиславский с такой же трогательной непосредственностью вспоминает:
*Если бы кто-нибудь увидел на репетиции Антона Павловича, скромно сидевшего где-то в задних рядах, он бы не поверил, что это был автор пьесы. Как мы ни старались пересадить его к режиссёрскому столу, ничего не выходило. А если и усадишь, то он начинал смеяться. Не поймёшь, что его смешило: то ли что он стал режиссёром и сидел за важным столом; то ли что он находил лишним самый режиссёрский стол; то ли что он соображал, как нас обмануть и спрятаться в своей засаде. *Я же всё написал, – говорил он тогда, – я же не режиссёр, я – доктор.* (Станиславского тут даже жалко. (241) Хотя что же такое его "система", как не то же издевательство. Михаил Булгаков это очень хорошо показал в "Театральном романе".) Чехов это русский. Горький, тоже из народа и даже в косоворотке, – так себе, типаж. А Чехов – тип. Это дистиллированный русский, которого надо в расовой палате мер и весов как эталон хранить. В смерти Чехова какая-то бравурная пошлость: *Спасибо немцам, они научили меня как надо есть и что есть. Ведь у меня ежедневно с 20 лет расстройство кишечника! Ах немцы! Как они пунктуальны! Нигде нет такого хорошего хлеба, как у немцев; и кормят они необыкновенно. Я, больной, в Москве питался сухими сухариками из домашнего хлеба, так как во всей Москве нет порядочного, здорового хлеба*. Или: *Мой совет: лечитесь у немцев! в России вздор, а не медицина, одно только вздорное словотолчение ... меня мучили 20 лет!* Книппер писала в дневнике уже после смерти Чехова: *Как тебе нравились благоустроенные, чистые деревеньки, садики с обязательной грядкой белых лилий, кустами роз, огородиком! С какой болью ты говорил: *Дуся, когда же наши мужички будут жить в таких домиках!*.

 

Сам Чехов писал: *Баденвейлер очень оригинальный курорт, но в чём его оригинальность, я еще не уяснил себе*.

 
В том, что там умер Чехов.
Чехову стало плохо. Он сказал: *Ихь штэрбе*. Потом по-русски: *Давно я не пил шампанского*. Выпил бокал, отвернулся к стенке и умер. Книппер сидела в комнате одна и молчала. Мохнатая набоковская бабочка залетела в окно из ХХ века. Вдруг в потолок выстрелила пробка из недопитой бутылки.
Дорн беспокоился: *Уведите отсюда куда-нибудь Ирину Николаевну*. Роль Ирины Николаевны играла Книппер.

 
Чехов или ничего не понимал в жизни, или понимал всё. Возможно, эта проблема не имеет смысла – просто Чехов русский и соответствовал своему русскому миру. Был ему микрокосмичен.

 

книппер и чехов









Комментарии:



Поиск по сайту



Архивы
© 2018   ОПТИМИСТ   //  Вверх   //